Кричал своей тряпкою кто-то – в пустой потолок.
Стал развязывать ноги; сапог – окровавленный.
Думалось:
«Сколько он крови раздрызгал!»
На ноги поставил.
– Пойдем.
Кто-то, вздернувши рыло, испоротое вплоть до уха, – молчал.
– Хочешь?
– Ты – победил!
Кто-то в столб соляной превратился, в Содомы вперяясь, оскаленный, красноголовый – во веки веков; было ясно, что стал идиотом.
И вот сумасшедший повел идиота; и за сумасшедшим пошел идиот: в кабинет, сумасшедший показывал пальцем на стол, где взломались два ящика:
– Что это значит, – скажи?
Идиот, увидавши на столике нониус собственный, вспомнил про боли, которым подвергся он; вспомнив про боли, подпрыгивать стал он на месте, бодаясь махрами и тряпкой по рту, точно пятки ему прижигали; увидев балет этот адский, горилла стоявшая – пала в бессилии, точно собака пробитая: под каблуками.
Быть может, мгновение длилось все это; быть может, тут длились часы; эту пляску увидел портной из окошка.
И вот он поднялся.
Скакавшее тело пошло чрез открытую дверь, повинуясь инстинкту животного околевающего, – из столовой в квадратец белевшего садика, чтоб умереть вблизи ямы, где Томочку-песика похоронили зимой; сумасшедший пошел, повинуясь инстинкту, спасаться – в переднюю (сонно спасался!); открывши наружную дверь, он хотел сесть на тумбу, – тупой, окровавленный; под подбородком болтался клочок приставной бороды; из чернильных настоев рождался денек синеватый; и ширилась из-за забора заря уже.
Вскрикнули!
Сонно пошел переулком пустым; завернул в Гнилозубов второй, где и был схвачен он.
Вишняков с Кавалькасом приблизились к дому: темно; прилипали к прощелку:
– Вот здесь, милый мой, он махрами мотал!
Но ничего не моталось вихрами; стоял лишь догарок свечи в разворохе бумажек; был сумерок.
Грибиков, дергаясь, следом тащился за ними, – без шапки, рукою схватяся за ворот, и грудь защищал от ветра колодного:
– Да!
– Любопытно!
По синему неба летели раздымки.
Они не решились звониться: на дворик прошли; и – уперлись в забор; посмотрели в заборную трещину:
– Дверь!
– Посмотрите!
– Открыта!
И дверь – беспокоила.
Карлик хотел было дать стрекача, а портной, захватившись руками за верх (здесь обломаны были железные зубья), кряхтя и виляя горбом, кое-как перелез над забором; пошел на терраску.
– Идите сюда, – очень строго он бросил.
– Весьма любопытно, – и Грибиков крадучись, – под подворотню: за ними; и – видел: они перемахивали над забором:
– Поймают с поличным!
– Наука!
– Не суйся!
Вот оба стояли пред входом в столовую; видели там алебастровый столбик, часы под стеклянным, сквозным полушарием, стулья, буфет; было странно, что стул перевернут; заря на серебряно-серых обоях – светлела:
– Смотрите-ка!
– Что?
– На обоях!
На ясном куске – отпечаток руки: пять коричнево-красных пятна – пяти пальцев:
– Кровь!
Оба – в столовую!
Чьи-то подошвы опять-таки были забрызганы кровью: отчетливо.
Грибиков видел: из двери профессорской вышла, шатаясь и горбясь, горилла, утратившая человеческий образ, коричневой кровью пропачканная; белый волос, оборвыш, дрожал под ее подбородком.
И Грибиков – вскрикнул.
Горилла пошла переулком; а Грибиков, дергаясь, бегал туда и сюда; и кричал, и стучал:
– Помогите!
– Несчастие!
Выскочили – кое-как, кое в чем:
– Где?
– Куда?
– Кто?
– Второй Гнилозубов.
– Держи!
– Задержали!
Здесь скажем: горилла жила трое суток еще, но без сознанья была; проживала в тюремной больнице она – вне себя, неопознанная!
Собрались под дверью.
И заспанный, тут же чесался Попакин, – с трухой в године; рожа – ком; в кулаке – сорок фунтов; глаза – оловянные; нос – сто лет рос; брылы – студень вари:
– Ты-то что!
– Продежурил!
– Проспал.
– У тебя, брат, под носом – вот что; а ты – что?
– Видно, правильно, что в русском брюхе – сгинет долото!
Что-то силился он доказать; да – петух засел в горло; и там – кукарекал: что нес – невозможно понять.
Кавалькас и портной по кровавому следу прошли коридором; вот он – кабинетик: кисель из бумаг; черно-серый ковер странно скомкан; в углу – груда книг; этажерка упавшая; кокнули черное кресло; без ножки лежало.
Кровь, кровь!
Но два шкафа коричневых, туго набитых тяжелыми и чернокожими книгами, были не тронуты; та же фигурочка шлa черно-желтого там человечка: себя догоняла на фоне зеленых обой, на которых бюст Лейбница гипсовой буклей белел; и на гипсовой букле – кровавое пятнышко.
След вел на лестницу; лужа кровавая капала – все еще – сверху; бежали отсюда к террасе: с террасы, наверное, вынесли труп.
Нo с порога распахнутой двери – назад; потому что, стуча сапожищами, с ямы могильной пошел откопавший себя и к себе возвращавшийся труп.
Он злател на заре перепачканной кровью пропекшейся мордой; на них шел со связанными крепко за пояс перековерканными руками и протопыренными, точно крендель, локтями, в халате растерзанном, с вывернутой головою -
– вверх, вверх, -
– рот раздравши, оскалясь зубами, как в крике; но крик был – немой, потому что из рта вместо крика мотался конец перемызганной тряпки. Кричал своей тряпкою!
Из коридора влетела толпа оголтелых людей: Ореал, Телефонов, Парфеткин, Попакин; и – прочие; все – отшатнулись: на фоне зари, став в пороге, имея направо припавшего ниц головой горбуна и налево имея урода безносого, – посередине возвысился; и на стоящего посередине, в пороге, указывали – справа, слева – перстами дрожащими: карлик, горбун, восклицая всем видом: