Нет!
Он – ударить не мог: в совершенном безумье решил он, что словом воздействует, спор философский затеявши: властью идеи хотел покорить павиана, поставленный, – ясное дело, – в условия доисторической жизни; мелькнуло на миг лишь:
– Схватить, не схватить?
И казалось, что в двери появится момент клычищем и космами черного волоса.
Миг был упущен.
Горилла, схватив молоток, от испугу, что им могла быть она шлепнута, прянула ловким прыжком и зажомкала крепко под мышкою голову; но голова все старалась ее подбоднуть; не глаза, жучьи норочки, бросились в поле сознанья на этом скакавшем, бодавшемся, фыркавшем теле.
В ответ на возню раздавался отчетливый дребездень в дальнем буфете.
Горилла, вцепившись в кривую распухшую рожу с разорванным ртом, все старавшуюся повернуться, – плевала.
А рожа кричала:
– Я верю – в сознанье, – не в грубую силу! Ее повалили.
О пол брекотали, выискивая поболючее место; подпрыгивала; после срухнула, брюкнув:
– Где люди свободны и где есть история?…
Делала кровью вокруг себя дурно и грязно, несяся сознанием в каппа-коробкинский мир. Став в передней, услышали б:
– Брыбра.
– Бры.
– Брыбра.
Тяжелый звук, – страшный: в буфете же «брень» – отзывались стаканы; седастые роги кидалися долго над красною «брыброй»; в борьбе сорвалась борода приставная.
Вот – связаны руки и ноги; привязаны к креслу, тогда запыхавшийся, густо-багровый мерзавец устал; а избитый повесил клокастую голову.
– Полно, профессор, – сдавайтесь!
Охваченный непоправимым, разорванный жалостью, понял, что – силы его покидают:
– Покончимте миром!
Молил – не лицо уже: просто пошлепу оскаленную (кровь сплошная; и – жалкая дикость улыбки безумной) Заметим, что стоило б только сказать:
– Здесь, – в жилете: зашито! И – все бы окончилось.
Связанный, брошенный в кресло – над собственной кровью – имел силу выдохнуть:
– Я перед вами: в веревках; но я – на свободе: не вы, я – в периоде жизни, к которому люди придут, может быть через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьетесь о тело мое, как о дверь выводящую: в дверь не войдете!
Тут стал издавать дурной запах: тот запах был запахе крови.
В испуге Мандро привскочил, потому что представилось если открытия он не добьется, то он – здесь захлопнут, как крыса.
– Вы знаете ли, что такое есть жжение? И жестяною рукою схватил, как клещами:
– Свеча жжет бумагу, клопов: жжет и глаз! Быть же тому – ужасно!
Закапы руки и закопты руки стеарином: пахнуло на руку отчетливым жогом; к руке прикоснулось жегло.
– О!
Не выдержал.
– О!
Детским глазом не то угрожал, а не то умолял: и казалось – хотел приласкаться (с ума он сошел)!
Тут в мозгу истязателя вспыхнуло:
«Стал жегуном!»
Но он вместо того, чтобы свечку отбросить – жигнул; и расплакался, бросивши лоб в жестяные какие-то руки. И комната вновь огласилася ревом двух тел; один плакал от боли в руке испузыренной; плакал другой от того, что он делал.
Огромною грязною тряпкой заклепан был рот.
Со свечою он кинулся к глазу; разъяв двумя пальцами глаз, он увидел не глаз, а глазковое образование; в «пунктик», оскалившись, в ужасе горько рыдая, со свечкой полез.
У профессора вспыхнул затоп ярко-красного света, в котором увиделся контур – разъятие черное (пламя свечное); и – жог, кол и влип охватили зрачок, громко лопнувший; чувствовалось разрывание мозга; на щечный опух стеклянистая вылилась жидкость.
Так делают, кокая яйцы, глазунью-яичницу.
Связанный, с кресла свисал – одноглазый, безгласый, безмозглый; стояла оплывшая свечка; единственным глазом он видел свою расклокастую тень на стене с очертанием – все еще – носа и губ; вместо носа и губ – только дерг и разнос во все стороны; тыква – не нос; не губа, а – кулак; вместо глаза пузырь обожженного века; на месте, где ноготь. раздробленный, – бухло, рвалось, тяжелело.
Как будто копыто, – не ноготь – висело.
Жегун побежал – вниз; «татататата» – каблуками, по лестнице; слышалось, как тихо вскрикнули ящики; письменный стол был разломан
Прошли сотни, тысячи лет с той поры, как в пещерной продолбине произошла эта встреча: гориллы с гиббоном; висел затемнелой своей головою с запеками крови, пропузясь; и – мучился немо зубами раскрытый, заклепанный рот.
И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою – грязной и пыльной.
Оса, всадив жало, готовится к смерти.
С последним движением пламени вытекла сила; шатался от слабости, чувствуя – все в нем смерзается от нехорошего холода; точно с разорванным сам разорвался и выкинулся из пространства земного.
За окнами – пусто, мертво, очень сонно, бессмысленно.
Лишь по инерции что-то вытаскивал он из развала бумаг – в кабинете, над сломанным ящиком, цель этих действий стараясь припомнить; но памяти – не было: был след «чего-то»; до «этого» – жизнь чья-то длилась; а – после? Стояние – здесь, над развалом?
«Что делаю?»
Вспомнилось: люди, платформа, носильщики, белые фартуки, бляха; – номер двадцатый на ней; с кем-то ехал:
«Куда?»
Холодея от ужаса, знал, что случилося невероятное: только в остатке сознания этого было сознание, что он со-, знанье утратил.
Припомнилось: кто-то живет – наверху, кто сумеет напомнить; и стал он разыскивать верх, чтоб понять, кто живет наверху, следы крови; наткнулся на лесенку; одолевая огромную тяжесть (не слушалися ноги), он влез, чтобы вспомнить кровавое парево с глазом закрывшимся; кто то, свернувши на сторону рожу, привязанный к креслу, висел, разодравши свой рот и оскалясь зубами, как в крике; но крик – был немой; вместо крика торчал изо рта кусок тряпки.