– Кто вы?
– Да так себе я!
– Как вы здесь очутились?
– Не знаю и сам!
Все наполнилось жутями и мараморохом,.поднятый странной компанией, вставшей из трещины, точно из гроба, с плакатами желтыми:
– Мы, успокойтесь, – из трещины горизонтальной.
А что, если вылезут из вертикальной: из центра подземного.
Скрипнула тут половица: Мордан, – из дверей. Он в оранжевом вспыхе на миг лишь возник, показавши оранжево-красный раздутыш дубины; он кинулся точно из мрака во вспых – головой, бородою, кудрями, плечами и пледом; и отблеск стеклянных, очковых кругов переблес-кивал; грозно откинутый лоб расходился, копаяся, точно червями, морщинами; в сумрак опять все просеяло: гром!
Старчище – грозный и скорбный; в руках его – силища, а вместо глаз – непреклонность.
– Вы что это?
Вышел из сумерек, зеленоватый, взволнованный и (нет, – представьте!) нахальный: над чем, чорт дери, он смеялся?
Испуг охватил:
– Вы, послушайте, – стойте: вы что? Подошел.
– Нет уж, – нет: вы подите себе посидеть! И – молчал.
– Я, вы видите, в корне взять, здесь – у себя! Он исчез.
Но профессор почувствовал, что ни о чем, кроме старца, он думать не может:
– Сидит, – чорт возьми, – не отправишь его!
Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-с, страшновато; вдруг понял, – не «вато»: страшным-страшно!
Дверь коридора стояла открытой: и блеклые, черные тоны оттуда посыпались, как переблеклые, черные листья осин: перечернь прозияла, как будто из пола везде проросли великаны немые, сливаясь в сплошной черникан.
Он не мог успокоиться!
Крался из тьмы в тьму: подглядывать; видел: от всея чернобоких предметов рельефы остались одни, означаясь зигзагами брысыми отблесков (от фонаря переулочного); истончалася линия этих зигзагов в сплошную черну; ночь, чернильный и вязкий поддон, огрубляла штриховку предметов; где линия виделась, – кляксилось чернью; как будто художник, мокавший в чернило протонченный кончик пера, из чернильницы вытянул муху на кончике этом: и ею промазал рисунок предметов.
И кто-то таился в углу, дхнуть не смея: и длинную вычертив ногу, задрягал ногою; в руке прорицающей – гиблое что-то означилось; прочее лишь прокосматилось кучей из тени; открыл портсигар; вспыхнув в ночь, окружил себя дымистым облаком.
Странно взгигнуло безмордое что-то.
– Разоблачить, да и выгнать! Как выгонишь!
Дворника, что ли, позвать?
Но при мысли подобной убился: за что же?
Мордан привскочил: заходил как-то дыбом; с угла до угла загремел сапожищем, на что-то решившись; и – села дхнуть не смея.
Профессор докрался до шкафчика, вытащил ключик от двери балконной; и мимо Мордана – бочком:
– Вы поставили б там самоварчик. Сам – в садик.
Гроза – отступала; квадратец из зелени, сплошь обнесенный заборами, черной осиной шумел; он – к калитке она – заперта; перелезть – мудрено: (и при этом – железные зубья); хотелось крикнуть:
– На помощь!
И – пал на лицо свое: в думы о том, что – приблизилось что-то, что чаша – полна; шелестели осины об этом; он встал на скамейку; царапался пальцами о надзаборные зубья: кричал в темный дворик:
– Попакин! Ответила – молчь!
Только стукал из комнат шаг крепкий, тяжелый: из кухни – в столовую. Мраки воскликнули:
– Я!
– Кто же?
– Дворничиха!
– Приведите Попакина, пусть, в корне взять, этой ночью со мною на кухне он спит.
И откликнулись мраки:
– Он – пьян! Осветилась столовая.
– Вы растолкайте его!
– Растолкаю!
– Теперь – спать не время!
И дальние мраки из мраков ответили:
– Будьте покойны.
Профессор опомнился: страх не имел основания; ну – старец пришел; попросился; а все остальное – фантазии; Подро, прошел через открытые двери к себе на квартиру; Мордан его ждал; ну, – и пусть: ведь Попакин – придет; а Попакин – мужик с кулачищами!
Кто-то пустил его мимо себя, не скрываясь; и рожу состроил; хотя бы для вида прибеднился добреньким, как на платформе, хотя бы сыграл прощелыгу!
Нет, – делался чортом!
Попакин – не шел!
И не выдержав, по коридорчику, бегом, расслышав отчетливо, как самовар заварганил на кухне, – по лестнице – и верхнюю комнатку Нади (Попакина ждать), где настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира, о том, что коль в эти минуты Попакин не явится, плоть – не спасется.
И – щупал свой пульс, вспоминая:
– Я странником был; и не приняли.
Принял, и что ж оказалось? Привел за собою он труп: мо где труп, там – орлы.
Кто-то вдавне знакомый пришел; видел, грудь – не застегнута; волос ее покрывал; он был черен, – не сед; и – обилен; жесточились дико бобрового цвета глаза; и – задергалось ухо:
– Ну, что же, профессор, – какая звезда привела, меня к вам?
Пальцы сняли с губы точно пленку.
– Прошу вас оставить мой дом.
– Это – дудки.
И пальцы помазались. – А?
И профессор от ужаса стал желтоглазый.
Портной Вишняков не мог спать.
Он, затепливши свечку, сидел на постели в подвальной каморке кирпичного дома, 12 (второй Гнилозубов), – калачиком ножки и голову свесивши промежду рук; его тень на стене закачалась горбом и ушами; докучливо мысли грызню поднимали в виске, точно мыши в буфете:
– Ни эдак, ни так: ни туды, ни сюды. Обмозговывал: не выходило:
– Ни – вон, ни – в избу…
Не смущался он тем, что гроза помешала сказать, как, спасая, – спасаешься; все разъяснится; он думал о старом профессоре, слушавшем речи «спасателей» вместе с седым прощелыгою странного вида; он видел – со всеми спасаясь от ливня: профессор в квартиру свою старца ввел – с ним замкнуться; ненастоящее что-то подметил во всем том случае портной; вспомнив все, что ему рассказал Кавалькас – о Мандро и о том, как поставлен он был в телепухинский дом надзирать за квартирой профессора, – вспомнив все то, взволновался.