Болеслав Корниелович встать не позволил ему:
– Это – после.
Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал.
Никита Васильевич встал.
Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне:
– Друг и брат, – провещал не глазами, а – бельмами, – в этот торжественный… – замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, – листики:
Считывал с них он:
Ты помнишь ли, – под бедной занавеской
Глядели мы на мир?…
Ты истину искал под занавеской;
И – Смайльс был твой кумир!
Разумелася драная та занавесочка повара, – в пятнах, в клопах, – под которой сидели соклассники: «Ваня» и «Кита»; и всем показалось, – Никита Васильич всплакнет; он – всплакнул, защемив двумя пальцами нос посиневший и делая вид, что сморкается; слезы платочком смахнул и – уставился в клак:
Прошли года… И тот же ты поборник -
И правды, и добра.
И вот тебя сегодня мы – во вторник -
Приветствуем: ура!
Жидко хлопали.
Встал Исси-Нисси с приветствием от нагасакских ученых; и разизизизысканно – из-из-из-из – выводил тонким голосом, точно смычком; и казалось – стоит перед Распрокоробкиным, как – Невознисси; студентам же – мало: невсыть и невтерпь! Ненаградным казался любимый профессор: палили глазами; но, неопалимый, – сидел.
Млодзиевский хотел исчерпать бесконечный поток телеграмм (после каждой – шлеп, гавк).
– «Поздравляю. Делассиас». «В радостный день юбилея приветствуют – Ложечкин, Блошкин». «В высокоторжественный день шлю привет с пожеланием многих трудов юбиляру. Mахориер-Порцес». «Луганск. Гаудеамус. Ивотев». «Влоградец. Коробкину – слава! От брат, славянин, Ярошиль». «Париж. Десять. Фелиситатион. Панлевэ» (гром приветствий). «Калуга: Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал. Инженер Куроводов».
Прочил от сенатора Кони, Веснулли, от Артура Вхорчера, от Мака-Драйда, от Поля Буайе, Ильи Мечникова, Николая Морозова; не перечислишь; средь прочих пришла телеграмма в стихах – из Сарепты; но спрятали; не огласили:
Виват, Н. Коробкин!
Ты – наш «вадэмекум».
Ипат Двуутробкин.
Феона Бромекум.
Не «И» – «Эн» Коробкин стояло; в «Саратовской Жизни» написано было: «Наука российская будет цвести, пока в ней будет действовать стая орлов: Ильи Мечниковы, Николаи Коробкины». Верно с Коперником спутал газетчик, отсюда – мораль: проживая в Сарепте, в приветствиях должно себя ограничить фамилиями.
Увенчали приветствием бактериолог Бубонев и Штернберг, астроном; последний поднес юбиляру открытое только пред этим светило, – не «альфу», не «бэту», не «дельту» и даже не «эпсилон»: звездочку «каппа», которой и дали название «каппа-Коробкин»; а бактериолог Бубонев поднес юбиляру бактерию «Нина Коробкиниензис»; она представляла собой разновидность известного вида уже «Нина Грацилис»; химик хотел поднести изомер производного ряда «гептана». Ну, словом, – Коробкин вознесся, распластанный, в космос.
Сиял в отстоянии тысячи солнечных лет; это значит, что надо умножить число триста тысяч на сумму секунд в круглом годе, на, скажем мы, три миллиона секунд (счет весьма приблизительный): эту же цифру помножив на тысячу, мы и получаем – вот чорт подери – десять тысяч сплошных и пустых биллионов: то – счет километрам меж бренной землей и меж «Каппа-Коробкинским» миром.
С другой стороны, надо было суметь ограничить себя тараканьим кишечником, чтоб оценить обладание «Нина Коробкиниензис», водящейся в оном; профессор не мог проживать в тараканьей кишке; и не мог ничего предпринять в своем «Капп а-Коробкинском» мире; владения эти висели над ним; все ж «ин спэ» оказался он газовым шаром, бросающим протуберанцы на двадцать пять тысяч (и – более) верст от себя.
Нет, недаром японец воздвиг ему капище!
Вот он смотрел, умиленный, на всех просиявшей, тяжелой, какой-то златой своей мордой из фраков, его окружающих, поставив два пальца своих пред собою; казалось, хотел теперь дать он завет всеми признанной «каппа-Коробкинской» жизни.
Откуда-то издали, фраком виляя, пропятясь доцентским значком, Лентельпель Эраст Карлыч – старался протиснуться.
Фраком вильнув и схватись за звонок, Млодзиевский закрыл заседанье.
Пошло беснование, гавк голосов, щелк ладоней, протоп каблуков, разрыв глаз; все – вскочили: букет (просто куст) – красный, пряный гвоздичник – тащили к столу два студента; из красных гвоздик он привстал и раскланялся: в лёты фуражек, прицепленных в нос и в очки; кто-то лез его лапить; кто-то уже обслюнявил.
Стоял – краснорылый, испуганный: схватят, подкидывать будут, уронят; и руку сломают.
Бежал с Млодзиевским.
Какой-то желвастый профессор дорогу ему пересек, взликовав юбилеем; какая-то плотная и сладкоротая дама, участница всех юбилеев, вполне прощелилась сквозь фраки – себя приобщить очень явным желаньем елеепомазаться им; он конфузливо прикосновеньем руки – освятил.
Потащили обратно: раскланяться.
Полная там, желтожирая дама, начальница частной гимназии, тщетно душася жирами, кричала «гип-гип» и махала платочком; уже наблюдалося в задних рядах разжидненье людское; в передних же – гуща; здесь сдвинулись стулья: трещали и лопались; сивый студент через спинки из задних рядов махал в гущу, под кафедру, громко приветствуя:
– Каппа-Коробкин!
Двубакий старик, ухвативши за фалду, его усадил, чтоб обнять; с ним запел: